Бобка: повесть о собаке (часть 2)

Зима тянулась долгой, снежной, скучной. От неудобной инвалидной жизни на цепи Бобка хирел, привык помногу дремать, уткнув нос в культю, а лето и станционная компания расплывались в его памяти как почудившаяся блажь.

По-прежнему он чтил Хозяина, не уставая ждать от него скупого внимания, бодрился от появления Хозяйки с дымящейся миской и по старой памяти скулил о прогулках при виде Мальчика. Но у Мальчика были свои зимние игры и местные приятели, они с кривыми палками гоняли на озере кругляшок или сигали с берега на санках, а медлительного Бобку с собой не брали.

Хорошо еще, изредка навещал Вэф. Он хлопотливо семенил от дыры в заборе по самочинно протоптанной тропинке. Лапы с волосяными книзу уширениями, будто утепленные тапочками, оскальзывались с бугорков в ямки. Уже издали он привечал Бобку грязно-белой лохматиной хвоста, а подбежав, осматривался, не заругаются ли Бобкины хозяева, вынюхивал новости Бобкиной еды и жизни. Бобка в свою очередь пронюхивал изменения в их местной округе, которые приносил на себе вольно отирающийся везде Вэф.

К концу зимы двор занесло на ползабора; навес, курятник и угловую будку захлобучило толстыми, оплывшими книзу пластами; стали глубже тропинки, и Капитон, выбегавший из дому просвежиться, скрывался в них с головой и с хвостом, которым он с зябкой чуткостью повторял все извивы своего гибкого тела, чтобы не касаться шершавых снегов. Пробежавшись по своим надобностям и удостоверив Бобку, — Бобке приходилось, медленно гремя цепью, вылезать навстречу и заодно самому разминаться, — Капитон возвращался к веранде, устраивался на чурбаке и, поджав лапки, опоясав их уютно хвостом, сонно грустил лениво-внимательными глазами, пока его не впускали в дом. Дома он появлялся в окне Мальчика, смотрел оттуда на Бобку почужевшими глазами; сидя боком, вдруг торчмя вскидывал голову, будто случалось чего (на самом деле ничего такого не случалось, либо сущий пустяк, вроде комочка снега с дерева), потом опадал, надолго ссутуливался неподвижным комом, обезнадеживая хмурые сумерки — как и Аста, с угрюмой упорностью высматривающая двор через свое окошечко в дверце, — что стремиться некуда, все доступное состоит из тропинок и неширокой вязкой дороги на их единственной улочке, и остается одно: ожидать чего-то более радостного.

Не меньше, чем от первого снега, взволновался Бобка, почуяв весну, хоть и ничего резко переменчивого не случилось. Чаще стал появляться из дома Капитон, и глаза его глядели внимательнее, чутче; солнце уже вставало до ухода из дома не только Хозяина, но и Мальчика; смягченные ветры несли с собой первые запахи оттайки; осыпались с елей комья угнетающего их снега, а снег потемнел, и постаревшая земля осунулась буграми ему навстречу. И как-то в тихий солнечный час после полудня, когда изредка срывались с крыши неслышные капли, оголился темный клочок под стеной сарая, где недавно кончилась поленница. Бобка определил землю нюхом, а потом и увидел и по памяти двух прошлых лет понял: нашествие снега-холода и пресной запаховой невнятицы проходит; скоро оплавится большая мокрядь, разморозится послойная память зимы — от последнего снега вспять до осени; а там — взгомонятся и шумно заживут птицы.

Все же случился один пугающий внезапностью звук — громыхнувшая лавина, — после чего стало окончательно известно: время зимы прошло, и земля тронулась к всеобщему потеплению. А был теплый, с долгим солнцем, день; такой тихий — что было слышно, как сам собой оседает и ухрумкивается снег, как с крыши вовсю уже сочатся капли. И вдруг — жестяная надвижка, шумно-шелестящая, близкая и панически нарастающая. Что это? Проревевшая в небе невидимая машина? Никогда ее Бобка не слышал так неожиданно низко. Что ли, вихрь ветра? — но так громко! И если хотя бы на деревьях были листья; или это гром, что бывает летом? Но почему не встревожилось заранее? В один миг Бобка напугался, неуклюже отпрыгнул к конуре, понял звук, увидел надвижку и успокоился. Оказывается, это сполз подтаявший пласт с жестяной крыши веранды. Значит, все, что копилось зимой, ухнуло разом — значит, невозвратимо. И Бобка не только успокоился — всколыхнувший испуг радостно растревожил его. Окружающее медленное пробуждение будто сразу получило толчок, а тихие звуки оттайки стали слышнее, чище и умиротвореннее.

А вскоре на улице, во дворе, у озера — кругом — объявились птицы, гомонящие и нахальные, будто это они, а не Бобка, караулили и сохранили за зиму двор с его крышей дома, парой печных труб, голыми и хвойными деревьями, прочим прилегающим имуществом, которое они теперь угнездяли и осваивали. Бобка гавкал на них от полноты нового, не испытанного раньше довольства, оттого что они — есть, снуют перед ним, эти большие вороны, сороки, грачи, прочие вздорные воробьи, что они оживили голые верха и закоулки, наполнили созерцание звуками, движением и общим делом единого соблюдения двора.

Позже он гавкал и на бестолковость галок: морозными утрами те прыгали, разогнавшись лапками, на прозрачные ледяные корочки, чтобы проломить их и добыть высмотренную под ними пищу. Что ж они, бестолковые, не вспомнят свой крепкий долбежный клюв? — бесился Бобка. А галки не понимали его; но от лая учтиво приседали, чтобы сразу взлететь, а удостоверив Бобкину цепь, продолжали спокойно хозяйничать: изворачивая головки, косили глазом на оттаявшие крошки и снова разбегались, чтобы тщедушной тяжестью проломить ледок.

Будоражила Бобку и весенняя жизнь Капитона. Еще не стаяли снега, а котовьи глаза его на крупной голове стали озабоченными, отрешенными от повседневных дел и возни с Мальчиком. Сидя на окне веранды или крыльце, он цепко поводил ушами на ближние и дальние шорохи, смекая свои сугубые подробности. Вечерами он исчезал за голым кустарником, а ближе к ночи кричал оттуда горестным чужим голосом — один, в паре или в целой компании, будто его, пару или весь их кошачий скоп истязает жуткий неслыханный зверь. Но чудовищный зверь представлялся Бобке невнятно, лишь одним подшерстным дыбом от раздираемого слуха — потому он не уверился в нем. А прислушавшись к переливчатым воплям и поддержав непрерывно брешущего Мопеда своим озадаченным лаем, он вдруг смутно пересознавал, что вовсе это не от боли воет Капитон, а, что ли, наоборот — от истомы нутряного желания? — а может, уже сладостного достижения…

От криков Бобка сам волновался, темная неизвестность кошачьей жизни манила его; хотелось тут же разобраться и пресечь ее нагло вопящую самостоятельность. Когда же вопли слышались рядом, у забора, да истошно натягивались и резко вдруг обрывались и Бобка различал бега, жгучее фырканье, суетливый Капитонов подвыв — он ревновал к этой жизни, сам чуял в себе ползущую истому, хотел, освободясь с цепи, найти ей утоление. Но тут Бобке чудился грохочущий сдвиг вагонов, звонкие замасленные колеса, и оголенно вдруг ощущалась забытая за зиму культя. Тогда он зло, остервенело гавкал от путаницы своих ощущений, чтобы только покрыть лаем кошачьи страсти.

После ночи кусты просвечивались солнцем, ничего завлекательного там не было, лишь остатки шершавого снега. Являлся, как ни в чем не бывало, Капитон, изнуренной походкой, лишь слегка отряхивая лапки; хотя глаза его дышали зрачками, темным отмщением и запасом неутоленности. На веранде кот вспрыгивал на стул, под ласковую ладонь хозяев, сразу же под ней замурлыкивал, урча все громче, распущенней, до хрипа — как мясорубка, задавленная мясом, — и тут же с утомленным шкварчаньем смежал, будто гасил, свои крапчатые глаза. Потом он просыпался, до изнеможения, расстилаясь, потягивался, с подволакиванием задних лапок, вспоминал про еду, тут же требовал ее, а съевши кус мяса и залакав его молоком, становился медлительным, вялым и, угнездясь на уютной вмятине круглого стула, снова засыпал, причем голову разворачивал ушами вниз, чтобы подмять их и не отвлекаться дневными звуками.

К вечеру отдохнувшие глаза Капитона опять чужели, а седые мохнатые ушки зыркали по сторонам, подозрительно что-то соображая, — и вскоре он опять исчезал.

Впервые Бобка понимал разницу между своей привязной жизнью и вольным существованием Капитона. Он упрекал Капитона скулением, сердился, что тот теперь сам по себе — ночными тайными интересами, не подтверждает дружбу, не садится хотя бы днем в солнцепек рядом на чурбаке сообща чего-нибудь примечательного созерцать; или не глядит, как бывало, подолгу врозь от него, приятельски остерегая тыл дворового обозрения.

Но прошла ранняя весна, и утих, присмирел Капитон, стал прежним, хотя Бобка постиг, что тот дружит с ним второстепенно — по успокоении от главных удовольствий.

Снег везде осел, ссохся с грязью и под ней истаял, даже в долгой тени под крышей веранды, где его ухнула целая горка. Днем Бобка терпел прилив забытых желаний, а в поздние прохладные сумерки — непонятную грусть, щемящую горло так, что иногда он стесненно скулил. Стало тягостней одолевать службу, хотя культя не болела уже и не мерзла. Песьи голоса вокруг подтверждали его настрой, лай соседей звучал часто и изнывающе, а приблудные одиночки, пробегавшие иногда за забором, возбуждали бурный интерес.

Однажды днем довелось наблюдать пару: соседку Асту и маленького Шматка. У Асты, видно, пробудилась охотка, она стала озабоченной, плохо отвечала за территорию — и Бобка услышал разницу: при встрече хозяев пролаивала двор небрежно, ее лай обрывался растерянным тявканьем, — и теперь вот выбралась на прогул. Первым наткнулся на нее Шматок; в одиночных бегах он отбился от станции и рыскал удачу в их приозерном поселке, — здесь летом наезжало много людей со снедью. Завидев Асту и унюхав ее сучью пору, Шматок игриво подпрыгнул на лапках. Он поовивался вокруг нее, снова и снова вытягиваясь на цыпочки, чтобы убедиться в своем везении. Аста, одуревшая от внезапной охотки, приняла Шматка всерьез. Она отвечала на его заигрывания легкими покусами, а откуснувшись, подолгу перенюхивала уличные метки, позволяя ухажеру растревоживать себя далее.

Когда они в очередной раз пробегали мимо Бобкиного штакетника и Аста на миг остановилась, Шматок наконец воспрянул смелостью. Тут только Бобка и уяснил смысл их совместных бегов: вот что, оказывается, — в остервенелой доселе Асте проснулась самка… Запутанный клубок ощущений подкатил к горлу, и он громко взлаял. Он злился на парочку, что она глумится обоюдной охоткой у его забора, и хотел еще большего ее приближения, чтобы донюхать и на что-то решиться. Он отлаивал коротышку Шматка от недостижимой цели — тому впору целиком пробежаться под брюхом Асты — и бесился, что ошейник мешает доказать, что это он, Бобка, в самый раз для Асты. Отчаянно погавкав, Бобка натягивал цепь и, сжав уши, чтобы пригасить непрерывное тявканье Мопеда, прикрыв глаза, чтобы не отвлекал возмутительный вид Шматка, весь обращался в нюх. А вновь учуяв вероломную разнеженность соседки и плюгавую распаленность ее ухажера, медленно, задом, отступал и гавкал — ревниво, скандально, долго.

Безысходный лай возбудил Бобкину память. Далекой прошлой весной он впервые прибился к своре. Сука была палевая, гладкая, с широкой мордой и темным чепраком на спине, а над глазами — ярко-рыжие подпалинки. Домогались ее, видать, не первый день; кобели чуяли, что вот-вот она должна уступить, и клокотали горлом, каждый на свой лад и риск. Мелкие кобельки вели себя молча. Верховодил тут Рыжий, самый крупный бродяга, прокармливающий большое тело силой и наглостью: когда ему не бросали из окон поезда, он отбирал съестное у других псов. Сука уже начинала ему покоряться; безотчетное веление подсказывало ей, что щенки от Рыжего будут способнее к жизни и с ними меньше будет хлопот. Но, молодая, непривычная, она все упрямилась, надеясь, что он отгонит суетливых кобелей.

Иногда Рыжий удушал себя хрипом, растравливая ярость на очередного соперника. Лишь Понурого он побаивался, рычал на него учтиво, чтобы, во избежание тяжелой драки, тот к суке не подходил. И Понурый, уяснив четкие клыки Рыжего, не лез, но выжидал, надеясь на случай. Он осознавал свой одышливый возраст, свои гнилые зубы, затупленные долгими костьми; да и губы его висели как тряпки, и не хватало злобной силы на морде, чтобы поддернуть их для внятного обнажения клыков.

В такой обстановке и застал их Бобка, чем усилил озабоченность Рыжего в устережении суки. Первый же Бобкин обнюх, дозволенный Рыжим, обошелся подкусом: сука сразу обернулась и взвизгнула, что она не потерпит постороннего ухажерства. И тогда Рыжий оттер Бобку плечом, заведомо дрожа губой, обращенной в его сторону. Бобка отступил, признав, что Рыжий выше его на половину овчарочьих ушей.

Но дальше обстановка изменилась — на Бобкину удачу. Сейчас, наблюдая Асту со Шматком и изредка прикрывая глаза, чтобы перемучить в себе ревность, Бобка припомнил, что, когда он присоединился к своре, она рыскала в тающей низине под насыпью среди голых кустов. Но не успел он определиться в своре, как к станции подъехал и остановился поезд, полный проезжими людьми. Свора во главе с сукой потянулась туда, но, приблизившись к насыпи, все увидели, как с другой стороны накатывается товарняк — длинный скучный поезд с вагонами без окон. Свора скучилась перед ним в ожидании. Жаркая, тяжкая голова товарняка приближалась — под ней проминались рельсы со шпалами, а сквозь стекла смотрели два человека, — как вдруг псы дернулись от испуга. Это грохнул выстрел охотников, идущих от леса. Они, видно, разрядили ввысь последний патрон из ружья, чтобы, может быть, заодно попотешиться над дворняжьей свадьбой. Кобели кинулись врассыпную, и Бобка тоже. Но в следующий миг он заметил, как сука и один из мелких кобельков подались прямо в ту сторону, куда смотрели до выстрела: на невысокую насыпь и перед наезжающим товарняком — дальше к станции. Бобка мгновенно переключил сгусток испуганных сил в их сторону. Он едва прошмыгнул перед колесами гуднувшего тепловоза, и все трое пробежали мимо колес населенного поезда, мимо вокзального здания, мимо ждущего автобуса, и дальше через лужи пустыря на главную улицу. Издерганная вниманием и оглушенная выстрелом, сука бежала долго. Бобка быстро оттер от нее незначительного кобелька, а вскоре и пресек всякие надежды.

И началось долгое Бобкино ухаживание за палевой сукой, приятное само по себе и желанное настолько, что Бобка забыл и про свой двор со службой, и про хозяев, и про вечернюю похлебку. Они миновали каменные дома главной улицы, где было небольшое оживление людей, покрутились немного у пустынного рынка и задней двери гастронома и устремились дальше. Бобка оглядывался, но оставшиеся за длинным поездом кобели не появлялись: то ли у них, напуганных выстрелом, пропало желание и перед съестным поездом вспомнился вечный голод, то ли товарный поезд долго не останавливался, и потом Рыжий не смог пронюхать следы мокрых лап на раскисшей земле. Палевая увлекла Бобку за собой до окраины и дальше в перелесок, где местами еще держался шершавый снег. Но к себе она не подпускала, помня главенствующее обхаживание Рыжего; она лишь не противилась, что Бобка сопровождает ее.

Ближе к сумеркам Бобка стал навязывать ей себя — хваткого и проворного.

Привыкая к Бобке, Палевая все же искала на земле следы утерянного Рыжего, но на станцию не возвращалась, боясь новых выстрелов. Они обежали стороной небольшое поле с частыми проблесками воды в канавках. Посреди ночи отдыхали на склоне мелкого оврага, где местами подсохла трава, сморенная от зимних морозов. Они и сами сморились на ней, прижавшись спинами.

Пробудившись, сука положила на Бобкин бок свою широкую смирную морду. Со свежим рвением Бобка стал навязываться, и холод живота сразу покрыло теплом.

Но Палевая все бежала дальше. Везде был смерзшийся мокрый снег, старый и колкий, или хрусткий ледок, или комковатая неприютная земля.

В рассветных сумерках они наткнулись на насыпь железной дороги и потрусили вдоль нее в сторону станции. Теперь Бобка бежал рядом, не возобновляя попыток, довольный одной лишь верностью их долгого совместного бега. Он внюхивался в запахи, которые интересовали суку, и вслед ей отфыркивался от подозрительных и неприятных. Они перебежали асфальтовую дорогу, которая сама пересекала железнодорожные пути; в том месте стояла обитаемая будка с одиноким человеком и слышались равномерные короткие звоны, будто вместе с человеком засел большой грозный сверчок с огненными мигающими глазами. Уже остались позади первые домики среди голых садов, когда они наткнулись на глухой забор. Подниматься на насыпь дороги они не стали — там опасно прогрохотал поезд, — а нашли пролом.

За забором оказалась территория со складами. Они пробежали вдоль эстакады; было тихо, сухой асфальт, и никого из людей. Они замерли бок о бок в неподвижности, слушали дальние шорохи пробуждения, ожидая, когда объявится для тепла солнце. Но раньше солнца Бобка ощутил тепло от трепетавшего бока Палевой. Он приник к ней в напоминании себя, но она увернулась, правда, ничуть не злясь, а лишь неведомо ища чего-то. Под одним настилом она увидела тюк рассыпанного мелкого тряпья, бросилась туда, прилегла и схватила в зубы первый же попавшийся лоскут. Бобка прыгнул за ней на мягкую кучу, припал вниз мордой, торопясь поднять ее. Но она не собиралась вставать, а обернулась к нему и сдавленно, озорно зарычала сквозь тряпку. Тогда Бобка и сам прилег против нее и ухватил зубами свободный конец, чтобы отобрать. Они принялись с увлечением теребить и натягивать тряпку, дергаясь головами.

Бобка чувствовал усердную мокрую пасть Палевой, ее близкое дыхание, но не отвлекся: сейчас был важнее лоскут и тайный толк его отбирания. Несколько раз они роняли его, но, даже впопыхах затоптав лапами, каждый раз отыскивали в ворохе именно его — темный, усеянный белыми точками, зажеванный лоскут, который внезапно связал их, назло дерганому стремлению каждого единолично овладеть им.

Палевая первой потеряла интерес. Она вдруг разжала челюсти, вскочила и пустилась от Бобки наутек. Но не успел Бобка отреагировать, как она, завернув по крутой дуге, так же быстро вернулась к нему — вернулась, чтобы с ходу припасть перед ним мордой и снова со всех лап броситься в круговой галоп. Так она пробежала перед озадаченным Бобкой еще и еще раз, пока он не понял ее встречного завлечения. Тогда он и сам вскочил, следя за ее очередной поспешной петлей. Но на этот раз она не вернулась. Над забором выглянуло солнце, и, застигнутая его лучами, она прижмурилась и усмирилась на месте. Она грелась в предчувствии, устав сопротивляться желанию. И Бобка угадал ее миг ожидания…Вскоре весь утренний четкий мир стронулся, поплыл в Бобкиных глазах; склонив ниже голову, он отрешенно прикрыл их…И неведомая сила скруглила ему спину, словно гнула его обратно в дощенячье положение — в состояние невнятной блажи, где нет болей, страхов и забот…

Но вскоре их увидели одинокие утренние люди, проникающие на работу через дыру в заборе. Бобка растерянно заметался на месте, а сука, визжа и упираясь, хотела откусить его от себя. Но чем круче она изгибалась, тем сильнее охватывал его болезненный жомкий плен. Первые два человека прошли мимо со своими сумками, лишь посмеиваясь, а третий с размаху пнул между ними — видно, усмотрел смущающий людей срам.

Оба — Бобка и сука — тоненько, с надрывом взвыли, чем сильнее растравили человека. Он не разобрал, кто из них кто — кто кобель, кто сука, — и стал винить обоих по очереди подкованной кирзовой ногой. Раздерганно крутясь, Бобка достиг забора и пролез в дыру, а сука не смогла переступить задом через перекладину. Человеку в сапогах стало неудобно бить, его отозвали на работу, и больше никто не появился.

Они еще постояли, растерянно тоскуя, и вскоре сила наказания ослабла и избавила их друг от друга. Не мешкая, они разбежались по разные стороны забора, не перенюхавшись на прощание, едва оглянувшись.

Читай продолжение на следующей странице